Могила Генриха Шлимана была уже семейным пантеоном. Мне неизвестно, почему он, умерший в Неаполе, похоронен здесь. Возможно, так пожелала Софидион — его молодая жена, Софья? Или это благодарная Греция в знак признательности предоставила археологу и его семье лучшее место — на возвышенности, будто на троянском холме?.. Потом, бродя по Афинам, я помнил, что там, на могиле Шлимана, какое-то время будет лежать крохотный венок, который я сварганил неумело из нескольких веток, сорванных в соседней аллее, тайком от монахов. Какое-то время, пока горбатый грек не выбросит его. Но память о том, что мне довелось увидеть могилу еще одного энтузиаста всечеловеческой мысли, останется со мной навсегда.
Этот день подарил мне еще одну встречу — встречу с Байроном. Памятник мятежному поэту поставлен высоко и щедро. Фигура женщины, поднятой на постамент и символизирующей Грецию, осеняет склоненную голову англичанина. Благодарная Греция, она не забывает никого, кто хоть однажды искренним сердцем прикоснется к этой земле, оставив на ней добрый след.
Шумит уличный перекресток, а рядом с памятником мудро приумолк тенистый парк. Фотограф в белом халате банщика заманивает меня сфотографироваться за малую плату. Я молча вывернул перед ним карман и усердно фотографирую седоусого грека. Бесплатно. И медленно ухожу в темноту аллеи, где неожиданно высоко подымаются африканские переселенцы, коих не видела античная Греция, пальмы. Старик что-то кричит мне вслед, видимо, хочет сделать мне фото бесплатно, но я решительно отказываюсь и прибавляю шаг. Если бы я был англичанин, я принял бы его предложение и остановился под его линзами, поскольку Байрон оплатил не одну фотографию своей молодой жизнью еще сто пятьдесят лет назад.
Переполненный впечатлениями, я все же не мог освободиться от состояния тяжелой задумчивости, смешанной с чувством светлой грусти. Только сейчас, блуждая по вечерним Афинам, я понял, что все последние часы думал о неожиданной встрече на горе Ликабет, высоко воспарившей над городом.
Еще днем, в середине туристских шатаний по улицам, я встретил своих друзей по группе, и мы решили подняться на гору, посмотреть оттуда на столицу, на ее окрестности и полюбопытствовать, что там за облако-сооруженье, названное в справочнике церковью св. Георгия. По слухам, на ту гору был налажен фуникулер, но не каждый из нас мог потратить драхмы под конец пребыванья в этой стране, что же до меня, то я давно был пуст, еще с Нафпактоса бережно храня разъединственную, самую малокопеечную монету — 10 лепт, да и ту в качестве сувенира.
Единогласно решили идти по дороге-серпантину, намотав от подножия до вершины километра два довольно крутого подъема. Подтрунивая, подбадривая и хорохорясь друг перед другом, мы скоро прогрелись, повытрясли гонор и единодушно решили, что среди греков едва ли найдется и десяток дураков, которые тратили бы столько сил на этот подъем, чтобы поклониться святому Георгию, разве что какой-нибудь бежавший из Одессы Жора с Дерибасовской кланяется тут своему ангелу и просит защиты от превратностей жестокой жизни. Так, шутя, отдуваясь, тоскливо обходя крошечные бары, пересекающие, как сети, единственную тропу, мы достигли вершины и тут же были вознаграждены. Вид открылся незабываемый! Весь город беломраморным крошевом осыпал громадное пространство вокруг нашей горы, уходил к горизонту, но, невзирая на великолепную погоду, тонул в ядовитом мареве выхлопных газов. На юго-западе возвышался, достигая половины нашей горы, Акрополь.
Его величавой красоте, мраморно-розовому чуду грозит эрозия от ядовитых газов. Разрушение идет — полтора сантиметра за тридцать коротких лет. Колонны, статуи пережили века, тысячелетия, а до наших правнуков могут не дожить! Что же мы делаем? Мы гордимся веком прогресса и обрекаем на гибель не только себя, но и то, что поныне считалось нетленным…
Я направился к низким дверям крохотной церквушки, утвердившейся на самой лысине горы. Это была даже не церквушка, а маленькая часовня. Окликнул спутников, но они ожесточенно заспорили о чем-то, тыча пальцами в дым, и я решился войти один. После ослепительного солнца, затопившего вершину горы, я попал в полумрак. Надо было оглядеться прямо от порога. Оглядывать, однако, было нечего. В крохотном помещении, где все казалось рядом — и бог и порог, — горела одна-единственная свеча. На игрушечном иконостасе и по бокам означилось всего несколько икон, да и те, насколько удалось рассмотреть, были навечно приданы этим стенам, потому что были выполнены в жанре фресковой живописи довольно поздних богомазов. Злоумышленникам тут делать было нечего, а богомольцам трудно сюда подыматься, и только вездесущие туристы, привлеченные еще на подъезде к Афинам таинственной белой точкой на вершине горы, сразу решают для себя: умереть, но подняться, достичь вершины. Потому-то так выбита, так мозолиста тропа-серпантин, обвившая гору Ликабет. Но в ноябре мало туристов. В барах-ресторанчиках, ловко расставленных на тропе, «улова» не наблюдалось, без дела дремали скучавшие хозяева. Осень… Тихо и пустынно было в церквушке, лишь потрескивала свеча. Я как положено стянул с головы драматургову шапку, протер ею очки и только тут заметил, что не один. Это было тем более странно и неожиданно, что никого впереди себя мы не видели, подымаясь на гору. Значит, человек здесь давно. Судя по одежде, это была женщина. Заметил ее лишь тогда, когда она разогнулась от земного поклона, но продолжала еще некоторое время стоять на коленях и дошептывать молитву или потаенные слова-просьбы, обращенные к иконе Георгия Победоносца. Не прошло и минуты, как женщина легко поднялась с колен и бесшумно выскользнула в дверь, задев мою руку темной накидкой. Я только и увидел на миг бледное лицо, очень молодое, резко очерченное черным платком, да опущенные глаза. Что в них? Какое горе привело ее сюда? Это могла быть сестра нашего недавнего знакомого Ильи, поверявшая думы свои всевышнему, если она научилась здесь верить в бога. Да и как не научиться, коли мало надежд даже на такое, казалось бы, простое дело, как замужество? Коль мало надежд на брата Илью, поневоле будешь надеяться на Илью-пророка или вот на этого Георгия Победоносца… Дверь полыхнула прожектором солнечного света и тут же потушила его, а мне показалось, что я спугнул какую-то бездомную птицу, и уже пожалел об этом. В свете свечи проступил темно-красный ящик с прорезью для монет. Все еще чувствуя какую-то вину перед исчезнувшей женщиной, я нащупал в кармане сувенирную монету и хотел было опустить ее в ящик, как бы во искупление нечаянного греха, но почему-то передумал и вышел.
Мои спутники стояли уже около дверей и тоже ротозеили вослед незнакомке.
— Это ты ее обидел? — спросил Николай.
— Не знаю, право… Но сунулся не вовремя.
— Как прекрасна в ней была печаль! — проговорил костромич, глядя ей вослед.
— Там нет еще такой? — спросил московский прозаик.
— Посмотри в алтаре!
— Туда женщин не пускают!
— Поищи в другом месте, если ты знаток.
Они ушли один за другим осматривать церковь изнутри, а я нетерпеливо перешел на другую сторону верхней площадки и взглянул вниз. Там по спирали тропы спускалась она. До нее было совсем близко, и я хорошо рассмотрел ее молодую походку, сдержанную грацию и по-прежнему опущенную голову. Но вот она на несколько мгновений повернула лицо и вскинула вверх глаза. Мне хотелось махнуть ей рукой, как бы ободрить, что ли, но не успел: она мелькнула последний раз за кущей раскидистого невысокого дерева и навсегда унесла свою невымоленную печаль…
И вот теперь, вечером, лицо ее, как наважденье, преследовало меня. Мне казалось невероятным, чтобы в этом красивом древнейшем городе, где живут люди, облагороженные тысячелетиями культурных традиций, умудренные опытом философских обобщений, изнеженные благодатной природой, — чтобы среди всего этого могло поселиться горе, неустроенность, беда. Но что может увидеть даже дотошный турист? Ничего. Кого узнал здесь каждый из нас? Никого. Более всего мы общались с мадам Каллерой, но это, по всему видно, человек с хорошим состоянием, никогда не знавшая лишений, целиком ушедшая в историю, потому что в настоящем ее мало что, по-видимому, беспокоит. Но более вероятно, что она жена какого-нибудь дипломата, проработавшего в Москве добрых два десятка лет: отсюда у нее такое знание языка. А спроси — ведь не скажет! Собственно, а почему я так уверен в этом, ведь не спрашивал…
Боясь опоздать на ужин, а точнее, опасаясь беспокойства сотоварищей, я не стал обходить площадь Омонию, а нырнул под землю и через переход вышел у знакомого переулка, через который прошел на свою улицу. Слева и справа вспыхивали огни реклам. Неустанно в высоких стеклянных колбах, расположенных почти на каждом углу, взрывались желтые фонтаны мандаринового и апельсинового соков и медленно оплывали по внутренней части стекла, раздражая аппетит: брось монету и автомат выфукнет тебе стакан. Всюду толпилась молодежь, прихохатывали девицы и медленно тащились по переполненным улицам, раздраженно сигналя порой и прицеливаясь к поворотам, разноцветные катафалки легковых машин. На тротуарах уже шуршала бумага, пестрели окурки — начиналась вечерне-ночная жизнь достопочтенных Афин. А вот и знакомый перекресток. Гостиница выходит углом-проходом на мою излюбленную ориентировочную магистраль, улицу Академии, улицу студентов. А вот и они, легки на помине!